Мечты и кошмар - Страница 119


К оглавлению

119

Сергий и не проповедник. «Пятьдесят лет он спокойно провел в глубине лесов, уча самым собою, «тихим деланием» — и только. Скромный, неутомимый труженик, он избегал малейших почестей, как и зла, если оно настигало его в глухих лесах. Услышав, в храме, замечание брата, который позавидовал его настоятельству, он тотчас ушел из монастыря, его руками построенного, чтобы основаться в другом месте, по слову: «уда-лися от зла, сотвори благо».

Он не был «делателем», как говорит Зайцев в предисловии. И чтили его шесть веков действительно как «образ величайшего благообразия, простоты, правды и святости». Время, когда жил Сергий, было не мирное время. Даже в церкви, если «был мир в идеях», зато была «действенность в политике». Но Сергий, хотя слава его пронеслась уже далеко, и многие приезжали требовать его помощи, — не вступал ни во что. Он только утешитель, только миротворец. Так же, когда приехал к нему Димитрий, прося благословения на бой с татарами, он, тихий отшельник, плотник, святитель, стал перед трудным делом. Не особенно ценил он печальные дела земли. Сначала попытался уговорить князя еще раз пойти с покорностью к ордынскому царю: «Если враги хотят от нас чести и славы — дадим им; если хотят золота и серебра — дадим им…». Князь отвечал, что уже пробовал, и теперь уже поздно. Лишь тогда Сергий благословил его на смертный бой.

Таков был «выход» Преподобного в область «государства».

Да, он никогда не был «орудием ни власти церковной, ни государственной». И не мог быть, он, чистейший, идеальнейший святитель русского православия. Это говорит и Зайцев: «Прохлада, выдержка и кроткое спокойствие… создали этот единственный образ. Сергий глубочайше русский и глубочайше православный». Любовная нежность Зайцева к Сергию как будто хочет напомнить нам о православии, «ясности света прозрачного и ровного», шестьсот лет горящего одинаково, в трудные времена служившего утешением. Не были ли времена, труднее наших? Шесть веков пролетели: и неизменным остается идеал Церкви-утешительницы, только утешительницы. В народе, после осквернения Троицко-Сергиевской Лавры, родилась легенда: мощи Преподобного ушли в землю. «Удаляйся от зла, сотвори благо». Памятью о Сергии утешает нас Православная Церковь. Но в годины смертные, когда уж отдали мы ордынскому царю и честь, и славу, и серебро, и золото, и даже смотрим на поругание имени Христова — будет ли дерзновением, если мы скажем: великая это святость «не ценит печальные дела земли». Но что будет с землей, если святость «творить благо — убегая» от земли с ее злом? Шестьсот лет Церковь — утешительница. В лице лучших сынов своих, отшельников и подвижников достигла она неземной святости. А к миру шли, из далеких пустынь, вместе с лучами тихого света, благословения терпеть и смиряться. Святители — венец русского православия, Церкви-утешительницы. Но будет ли она когда-нибудь, может ли стать — и Церковью-помощницей?

Впрочем, этот вопрос не нами решится. Я хочу только сказать, что в русском народном сердце, как ни чтило оно Преподобного Сергия, жили образы и другой святости. И если именно Сергий есть самый полный выразитель православия — то не шире ли православия сердце русского народа?

Я не могу ставить в упрек Зайцеву, что он, весь под очарованием своей темы, не вышел за ее пределы. Книжка, пожалуй, не была бы так гармонична, так… душевна и благостна. Есть в ней, впрочем, один недостаток, или что-то вроде недостатка, почти стилистического. Увлекшись «простотой, негромкостью» облика Сергия, главным образом простотой, автор, полуневольно, должно быть, но искусственно упрощает свой язык. Однако вместо «прохлады и сдержанности» получается местами сухость изложения и нарочитый примитив.

Это, впрочем, пустяк; и его следует отнести на счет искреннего и тщательного внимания к теме. Работа писателя, в наше время, когда так нужна всем нам благоговейная память о Древней Руси, — хорошее дело, и книжка его — добрая книжка.

СОВРЕМЕННОЕ


Нельзя ли поговорить о непримиримости? (к большевизму, конечно). Так часто слышим мы это слово, столько споров около него разгорается, не пора ли взглянуть пристальнее: что мы под ним разумеем, о чем спорим.

Один антибольшевик сказал мне: «Я непримирим, но есть непримиримость, которую я не признаю. И я привык соединять ее с «правыми» настроениями. Это — непримиримость «лубогная».

Такое счастливое определение. Художественный образ, сразу дающий известное понятие о предмете. Да, «лубочных» непримиренцев немало. «Непримиримость» — их главная, часто единственная позиция. В сторону чего-нибудь положительного они глядеть не желают, и даже ни на одно «почему» непримиримы — не отвечают, ни себе, ни другим. Считают излишним. Это, в громадном большинстве, непримиренцы-гувс/явеяшш/. Они кожно, почти физиологически, чуют большевизм и отталкиваются от него. Чутье драгоценное, но… чувственная непримиримость имеет свою незащищенную сторону. Такие непримиренцы, действительно, тяготеют вправо (там, по ощущению, непримиримее). И не в том даже дело, что «правые» худы (я этого сейчас не касаюсь), а в том, что чувственники, вверившись одним ощущениям, не видят в пути задержек, легко могут завернуть за самый последний правый угол и попасть… прямо в большевизм.

Ну, а не лубочная, не слепая — «умная» непримиримость? Она твердо знает все свои «почему». Она непоколебима, как непоколебима всякая продуманная теория. Нет ли, однако, и у непримиренца-умника своей незащищенной стороны?

Представим себе человека, отлично знающего, что такое огонь, но лишенного чувства ожога. Как он ни берегись — он не спасется от язв. Пожалуй, и сгорит, не заметит. Непримиренец-умник не имеет предупреждающих задержек при движении налево, а ведь там тоже уголь, за которым тот же срыв.

119