Мечты и кошмар - Страница 149


К оглавлению

149

Рядом с Талиным, Алдановым и Цетлиным странно видеть безмятежные, какие-то «нездешние», рецензии Святополка-Мирского. Критика — даже не «а vol d'oiseau» , а с совершенно невидимой и неуловимой точки зрения. Можно со вниманием прочесть эти рецензии: мы все равно не поймем, что, собственно, нравится г. Мирскому в советских писателях, почему Федин похож на Гоголя, а Пастернак на Пруста. Это личная тайна рецензента. В отзывах г. Мирского есть своего рода замечатель-ность: смутное безволие делает их критикой типично нерусской. Чего-чего, а уж воли в нашей критике всегда было — хоть отбавляй. И на мой взгляд — в этом ее ценность.

Я чувствую большую волю в живо написанных сценках Е. Д. Кусковой — «Открытки». Это, преимущественно, столкновения с «народом» в первые времена большевистского царствования. Сценки интересные и, повторяю, явно связанные какой-то единой волей. Но, — должно признаться, — эта воля мне не неясна. Что хочет доказать нам г-жа Кускова? Что народ в свое время поддержал большевистский переворот? И что поддержал его по своей темноте, слепоте и «наивности?». Пожалуй, сценки могут служить хорошей иллюстрацией для такого положения, но оно не ново, особых доказательств не требует и, с некоторыми усложняющими оговорками, всеми принято. Мы достаточно знаем о темноте народной и о том, что нет, не произносится, в народе слова «нация» (что особенно подчеркивает Е. Д. Кускова).

Но, может быть, автор сценок, которые все «из прошлого», имеет данные предполагать, что теперь — уже не то; ощущение своей национальности постепенно доходит до сознания народа, и слово, недавно чуждое, теперь уже ему не чуждо? Однако новыми сведениями на этот счет г-жа Кускова с нами не делится, о чем можно пожалеть.

Еще одно маленькое замечание: рисунок «открыток» очень жив, так жив, что мы судим их непосредственно и — не всегда совпадаем с автором в его взгляде на действующих лиц. Например, мужик, приехавший к Ленину с жалобой на «коммунистов», себя зовущий «большевиком» и с благоговейным восторгом рассказывающий о свидании с «самим им, батюшкой кругленьким», — этот мужик вовсе не кажется нам столь «наивным», как Е. Д. Кусковой. Вообще, наивность — черта, не свойственная нашему народу. У настоящего мужика, даже совсем темного, непременно есть, позади всех его слов, какая-то «своя думка». Мудрая ли, хитрая ли, идиотская ли (это уж в зависимости от человека), — но всегда есть, всегда своя. Достоевский даже находил, что отсутствие ребячливой наивности — знак глубины и крепости народа, а что «наивны» чаще бываем «мы» (т. е. интеллигентные люди).

Совсем особенной, не современной, старинно-интеллигентской и прелестной наивностью дышит очерк Е. Ельцовой — воспоминания о кн. Львове («Сын Отчизны»). Написан он полноводным, русским, московским, языком. Это полноводие уже слегка непривычно, но забудем наш «телеграфизм», вглядимся, не мудрствуя лукаво, в спокойную, старую Москву, когда жилось просторно, времени было много, когда нарождалась «интеллигентская» молодежь, когда и в арбатских особняках велись пылкие разговоры… Образ покойного Львова дан не ярко, мягко, но к нему идет эта беспритязательная русская мягкость. Воспоминания Б. Зайцева о Блоке («Побежденный») нельзя сравнивать с очерком Ельцовой: это вещи, разные и по языку, и по времени, и по заданиям. Б. Зайцев, на этот раз, приятно удивляет своей твердостью: любя поэта, он строго судит его опустошенную душу; в опустошенности ее и видит причину гибели Блока.

Как всегда — «страшную» и глубокую статью Шестова о Спинозе я могу только отметить: о ней ничего не скажешь в двух словах. Впрочем, вот главный вопрос: если Спиноза, покорный «Духу времени», или, иначе, «Божию повелению», действительно «убил Бога (любя Его превыше всего)» — то какого Бога убил он? Какой Бог повелел ему совершить это дело, «чтобы они не обратились и Я не исцелил их?» Не Адонаи, конечно, Бог «Мы», чье имя не произносилось, но Ягве, Бог крови. Не Его ли Спиноза одного и видел, не Его ли и «любил превыше всего?» Шестов ответа не дает. Может быть, намеренно, чтобы не усложнять журнальной статьи. Но он знает, конечно, как важен вопрос о Ягве-Адонаи и сам по себе, и по отношению к Спинозе.

Возвращаясь от вопросов «вечных» к более злободневным — вот две статьи о «евразийцах», проф. Бицилли и С. Гес-сена. Обе с тщательной внимательностью разбирают и в полноте освещают это наше «неомессианское» идейное течение. Евразийство расцвело в эмиграции, — если называть расцветом махровое и спутанное разрастание, — но зародилось оно еще в России. Я помню его первые побеги до революции, во время войны. К сожалению, ни назвать имен известных мне «родоначальников» евразийской «идеи», ни рассказать о первых попытках ее оформить — я не могу: пришлось бы коснуться лиц, оставшихся в России. Скажу только, что идея уже была, и под-черкнулась в споре о России между «мессианистами» и «миссио-нистами». Последние брали Россию с точки зрения «вселенской» и давали ей и ее народу свою «миссию» среди других народов; первые, евразийцы (еще без «слова», но с точными определениями) отстаивали ее исключительное, «мессианское», призвание. Обе стороны стояли на религиозной почве; неомессианисты, будущие евразийцы, — на строго православной, конечно; как и теперь, они давали православию громадную роль.

Идея, в общем, осталась той же. События, большевизм, эмиграция — лишь сначала выбили ее из колеи; но постепенно не то идею начали приспособлять к событиям, не то обратно, и евразийство стало расцветать. Идеологическая путаница, на которую указывают оба критика «Совр. Зап», пока, до времени, еще не мешает евразийцам занимать некоторые умы и соблазнять кажущейся новизной: но, конечно, дать жизнь серьезному движению короткая и путаная идеология не может. В лучшем (для него) случае, евразийство сольется с православно-националистическим течением. А вернее — медленно истощит себя в повторениях: первые признаки этого процесса уже налицо.

149