Наизусть их нарочно не учу, чтобы оставалась радость вдруг прочесть, когда надо.
Сейчас стало надо. Книжка здесь, у мамы (сам ее туда прячу), вот и закладочка моя цела.
Жил на свете рыцарь бедный…
Господи, ну да, как ясно: жил рыцарь. Духом смелый и прямой…
Он имел одно виденье
Непостижное уму…
Отсюда главное и начинается. Дальше я уж читал громко. Вслух, сам для себя, в каждом слове какие-то волшебные огни синие вспыхивали, непостижные уму. Я даже забыл, что лишь читаю про рыцаря, и когда дошел до самого последнего волшебства, — уж этот рыцарь был я: «Lumen coeli! Sancta Rosa!» и дальше почти не мог читать. Sancta Rosa! Lumen coeli! Да, да, сами слова такие — меч, другого не надо. Меч поражающий.
Я остановился и странно успокоился. Мне сделалось хорошо, просто, чуть-чуть грустно. У каждого человека, наверно, есть какая-нибудь одна тайна. Пусть будет и у меня тайна.
Поправил в камине дрова, — они ярко вспыхнули, — собрался опять поуютнее устроиться в кресле. И вдруг — точно в передней позвонили. Точно едва тронули звонок, так тихо. Я прислушался. Ничего. Но звонили, наверно! Надо посмотреть. Побежал в переднюю, зажег огонь, отворил дверь.
Синий шарф Наталии Павловны весь был в снегу, снег таял, капли блестели.
— Мамы нет дома… — сказал я.
— Знаю. Так и думала. Так и боялась. Но вы дома, Сережа… Вы дома…
Я увидел, что она ужасно бледная и, может быть, сама не знает, что говорит.
— У меня здесь камин, вот здесь. Снег можно стряхнуть. Потом сейчас высохнет. А если что-нибудь случилось, так это ничего…
Она покорно пошла за мной в будуар, села в кресло, к огню, но шарфа не сняла, хоть он весь блестел каплями.
— Сережа, — сказала она опять, — вы дома, значит хорошо. Только надо… — И замолчала, без сил.
Но я был спокоен.
— Ничего. Это ничего. Вы скажите скорее, что «надо». Она подняла на меня глаза.
— Надо… поехать к Мише. Сказать, что я не могу. Я обещала, но я не могу… ребенка оставить. Надо, чтоб он понял, чтоб он поверил, как я не могу. Оставить ребенка — не мо-гу.
До сих пор удивительно мне, почему я вдруг все сразу понял. Будто все давно забыл, забыл — и теперь вспомнил.
Дядя Миша в городе? Еще не уехал? Как адрес?
Вот… — Она сказала мне номер дома; на Моховой, маленькая гостиница. И прибавила торопливо, тихо:
Я обещала в одиннадцать. Чтобы вместе уехать… с двенадцатичасовым. Я обещала, он знает, как я… И если сама поеду, — я боюсь, боюсь к нему! Я знаю, что не могу оставить ребенка. Он не поверит. А я не могу.
Ну еще бы она могла!
Мне он поверит, я сам знаю, что вы не можете, я уж знаю. Я сейчас, в одну минуту. Хотите, вместе выйдем, я вас сначала домой…
Нет, нет! — вскрикнула она. — Я подожду здесь, вы мне скажете, что он… Я и за него боюсь. Пусть он уедет, пусть он поверит, пусть он простит… Боже мой! Да что я делаю? — и она вдруг поднялась. — Как я смею вас просить? Что со мной?
Но я нахмурился.
— Не надо, оставайтесь, не надо, все хорошо. Я понимаю, я сделаю. Я сейчас вернусь, вы подождите спокойно. Спокойствие — тоже сила.
Хотя близко — я сообразил, что если встретится извощик, будет скорее. Но денег у меня не было. Побежал к себе, вытряс копилку, мелочь. Вернулся.
Ждите же меня. Я через двенадцать-пятнадцать минут.
Сережа!
Я обернулся в дверях.
— Сережа. Одно слово. Вы не думайте о нас дурно. Миша честный. Он не хотел — так… Он думал развод… Не знал, что я не могу оставить… Я сама не знала. Простите меня, Сережа…
Я только кивнул головой. Скорее, скорее! И зачем она мне это говорит? Точно я сам все не понимаю!
Когда я вернулся, Наталья Павловна сидела так же, на том же кресле, будто и не пошевелилась ни разу. Только глаза, из-под синего шарфа, блеснули мне навстречу.
Я наклонился к ней, к низкому креслу.
— Он велел вам дать… вот, кольцо. Он понял. Я так сказал, что он поверил. Я знал, что поверит. И будет любить всегда.
Наталья Павловна встала. Я жадно смотрел ей в лицо. Оно было ужасно светлое, а в глазах до краев стояли слезы, и не проливались.
Она не обняла меня, даже за руку не взяла. Она мне только низко-низко, в пояс, поклонилась, как бабы простые кланяются. Ничего не сказала, но зачем? Мы с ней оба и так все поняли, и никогда не забудем.
В эту ночь я видел сны — о Наде. О далекой-предалекой Наде, которая как голубая птица летала в небо на гигантских шагах. Утром сон помнится, и Надя была, как живая.
Надю я потерял, потому что был маленький и сам молился, чтобы потерять. А Наталью Павловну я потерял раньше, чем нашел. Впрочем, я не знаю хорошенько, потерял ли я их? У меня в душе тайна, ее ни потерять, ни изменить ей нельзя. Ведь не изменил же рыцарь: Lumen coeli! Sancta Rosa…
Тут не стихи. Я реалист. И я утверждаю, что все это — самая Реальная реальность.
На просторном московском дворе, на площадке, где земля подсохла, у самого палисадника, дети катали яйца. Детей было много, — в сером деревянном доме жило не одно семейство, — и все дети мелюзга: самому старшему, Косте, и тому вряд ли больше семи. Принаряжены: мальчики — в шелковых разноцветных рубашечках с поясками, девочки в накрахмаленных платьицах, которые оне уже успели смять, у Ани белесые, жиденькие волосенки притянуты на самой макушке голубым бантом.
Детям ужасно весело: они кричат, верещат, прыгают вокруг катка и горки розовых и красных яиц. Да все такое веселое: и двор, и земля весенняя, просыхающая, с первой травкой у забора, и желтый, как яйцо, высокий каток, — золотой в желтом ярком солнце. Даже воздух сам, и тот веселый: он точно дрожит, и струится, и то гулко, то глухо весь гудит московским праздничным звоном.