Можно бы, казалось, сообразить, что это просто Бунин, великолепный писатель сам по себе и стоящий труда, чтобы заглянуть в него поглубже. Но, повторяю, это было время суеты и мыльных пузырей литературного муравейника.
А Бунин к тому же в нем не жил, — он не жил в Петербурге. И, лишь касаясь общей литературной среды — прочные дружеские связи он имел только с отдельными писателями. Он был близок с Чеховым. Он знал Льва Толстого.
Русская земля, русский народ, — вот колыбель Бунина. Воздух неоглядных полей и синих лесов, которым он надышался, стал как бы частицей его самого, вошел в его кровь. Бунин происходит из старинной дворянской семьи, когда-то богатой, но разорившейся. В скромной усадьбе он провел детство и почти всю юность. Да и после — где бы он ни жил, где бы ни странствовал — он неизменно возвращается «домой», в родную деревню, в сердце России.
Странно было бы сказать о Бунине, как мы говорим о некоторых русских писателях: он знает крестьянскую, земляную Россию, знает мужика; или еще: он писатель пессимист (или оптимист), он мрачно смотрит на русский народ, не верит в него (или, верит). Можно ли мрачно или не мрачно смотреть на свою собственную руку, верить в нее или не верить? Ее, прежде всего, чувствуешь изнутри, и так она близка, что невместно говорить о любви к ней или не любви, о знании ее или незнании.
Но если Бунин связан с русской землей, с народной Россией той таинственной внутренней связью, которая позволяет ему чувствовать боль ее как свою боль, — Бунин, при этом, зорок. Он видит, — ни один, может быть, писатель не обладает столь острыми глазами, — и рассказывает то, что видит. Острота зрения у Бунина — это первое, что поражает читателя.
Рассказывает? Нет, он даже не рассказывает; он незаметно, тихо, вводит читателя туда, где сам находится, заставляет его видеть то, что сам видит. И, конечно, увидев, рядом с Буниным, эти блески «оловянной» после дождя дороги, эти тихие Цвета и светы, читатель начинает чувствовать запах конопли, слышать человечьи голоса… В этом смысле некоторые рассказы
Бунина почти магичны. Он не говорит о физических ощущениях — он их дает. Из неуловимых, мелких черточек, теней и звуков сложившаяся — вдруг наваливается тоска, точно камень стопудовый. И, кажется, никогда из-под него душе не вывернуться. Но вот крикнул что-то девичий голос и всколыхнул ночь, и разбудил неясную весеннюю радость. Радость погаснет. Придет длинная-длинная скука, тягучая, как полевая межа… Хотите или не хотите — вы пойдете за Буниным и в эту скуку, пойдете куда он ни поведет, до конца.
Такова власть художника Бунина, прозрачная и тихая сила его языка.
Это много? О да, конечно, очень много. Эта художественная магия, или это мастерство, как называют иные, бесспорное для всех, дало ему сначала общее признание, затем, почти незаметно, его прочную, нешумную славу. В сравнительно молодые годы — Бунин уже академик, и не было журнала, который не мечтал бы украсить свои страницы хоть самым коротеньким его рассказом.
Но — надо сказать правду — как раз это самое художественное мастерство, сила художественного рисунка, это чересчур острый взор, — не то что отталкивали от него, но оставляли в иных — чувство неудовлетворенности, в других — даже обиды. Простые души хотели любить Бунина, но почему-то любить не могли. Самые глупые и злостные выдумывали, что он то «холоден, как лед», то «ненавидит народную Россию и клевещет на нее» и тут же, кстати, старались и неуязвимую художественную форму его опорочить, найти подражательность. Критики поумнее, отдавая должное художнику, прибавляли: да, он удивительный описатель… Но быть замечательным описателем — довольно ли, чтобы быть и замечательным писателем?
Все это было, конечно, несправедливо. Но какая-то правда скрывалась за неточными и неверными словами.
Говоря совершенно грубо, от Бунина бессознательно хотели тенденции. И правильно хотели, ибо, если это требование перевести на язык иной, не грубый, отбросив слово «тенденция», — мы скажем: от писателя с таким громадным даром виденья ждали отношения к тому, что он видит. А еще глубже, еще вернее — жаждали ощутить замечательного геловека в замечательном писателе.
Любить — можно только человека. Мы любим человека, даже любя писателя. А такого божественно-земного, земляного писателя, вдвигающего нас в плоть мира, заставляющего коснуться ее, почувствовать ее, — такого писателя, как Бунин, не любить нельзя, но любить, безлико, отвлеченно, картинно тоже нельзя.
В чем же дело? Кто виноват? Читатель, всегда завороженный, но нередко оставляющий книгу Бунина с недоуменной и безысходной тяжестью на сердце, — или Бунин?
Я думаю, главным образом виноваты читатели. Они не умеют читать. А затем повинен и автор: он не снисходит к этим неумеющим, он не «милосерден» к читателю. Он его хватает и бросает в жизнь, — «а там разбирайся, как знаешь».
Сам Бунин очень закрыт. Я не говорю о тех, кто от невнимания, от нежелания потрудиться, не находит его в его произведениях. Но многие и хотели бы, да не могут. Люди, как дети: они беспомощны перед автором, скрывающим себя за художественным объективизмом.
Но не будем упрекать никого. Попробуем лучше проникнуть за эту художественную завесу, открыть Бунина, насколько возможно.
Мы видим то, что он пишет. Но откуда он исходит? Куда он идет? И куда идут за ним, с ним, читатели, покоренные силой его художественного таланта?
Подойдя к этим вопросам, я оставлю пока Бунина как художника. Да о внешнем мастерстве его сказано довольно и другими, и мною, выше. Не буду также останавливаться на перечислении его многотомных трудов, — в стихах и в прозе. Но отмечу, — и это очень важно! — что Бунин, русский человек и русский писатель, чувствующий русскую жизнь и природу изнутри, составляющий сам как бы часть ее, — он шире России. Ему мало России, ему нужен мир. На долгие периоды времени он покидает Россию, смотрит на иные небеса, слушает голоса далеких морей. И там он зорок, как никто. И туда, в нерусскую жизнь, в нерусскую природу он с той же магической властью вводит читателя. Правда, на берегу голубого Средиземного моря ему часто видится золото родных хлебов; на Капри написаны его лучшие русские рассказы; но ведь он ни на мгновенье и не перестает быть русским. Это его корень. Цветы же его — над всей землей, над миром.