Мечты и кошмар - Страница 123


К оглавлению

123

Вопрос, действительно, немаловажный. Ведь никакого собственного русского прошлого! Биография начинается с катастрофы. Остается кровь… но кровь слепа и глуха.

В наивном, путанном, но характерном письме одного из представителей этой молодежи (лично я его не знаю) мне почудился намек на некоторый ответ.

В начале письма — о «сверстниках» и о том, что «мы все за Россию, конечно, и против большевиков. Их свержение — для нас первое». «Мы очень практичны. Мы думаем о реальной жизни, быть доктором, особенно инженером, строить заново Россию…» и т. д. Затем начинаются рассуждения, и с виду несколько странные: о «русском сознании», со ссылками на всевозможных наших писателей, мыслителей и деятелей, — но так, как будто все они действующие и живые в живой России. И сюда же вплетаются, с неожиданной естественностью, личные воспоминания о катастрофе. С удивлением понимаю, наконец, что для «них» Достоевский, Михайловский и Милюков — в одной перспективе и что это ничего, что, может быть, сию минуту им так и надо. Вот Некрасов… А вот: «…между Толстым и Достоевским идет (заметьте: идет!) страшная и страстная борьба за жизнь». «Я верил в страдание. Я видел его величие, я жил с теми людьми 1917–1921 гг. (до своей эмиграции, а было ему тогда 12 лет) — но вся ли правда в покорном страдании? В нем ли полнота жизни?» «Мы хотим тихого пламени огненной России, не чеховской «Скучной истории»…». И опять Достоевский и Некрасов, Мережковский и Толстой, и дальше вглубь, чуть не до Чаадаева и Новикова… перед которым так робко мигает ресницами Осоргин. «Борьба в русском сознании — наша собственная борьба и мука. Надо раскрыть жизнь. И раскрывается она в нашу пору…».

Отбросим детскую хаотичность, отвлеченные путаницы. Вот главное: в этом документе — пусть еще бессознательная — но реальная связь с Россией в цельности, связь со всей ее судьбой, со всей ее… биографией, если можно так выразиться. Прошлое волнует, как настоящее; под внешним смешением времен таится неосознанная правда о неразрывности прошлого, настоящего и будущего, о их последовательной зависимости.

Сегодняшняя юность спасается проникновением в Россию цельную, участием в вечной ее внутренней борьбе. «Кто прав? В чем прав? Борьба в русском сознании моя мука. Все мои чувства и мысли в этой борьбе…» И не думаю, чтобы в свое время такая «борьба» отвлекла молодежь от борьбы самой реальной. Напротив: ведь «мы все очень практичны…».

Но Осоргин опять боится. Что вы, куда вы? Захлопнулась Дверь, за ней только ненужное, дореволюционное, старое. За ней Достоевские, Чаадаевы, Новиковы… Вы поймите и полюбите сегодняшних, Пильняк и Пастернак тоже борются. Надо в ногу, не отстать бы. Вот где «высокая национальная задача».

Осоргину бы отдохнуть. Ей-Богу, внуки справятся и без него. Я боюсь, что и без Кусковой, бабушка старого кооператива (это делает ей честь), тетушка русской «социалистической» революции (гораздо меньше чести) — я боюсь, что и она устала, несмотря на крепость своей конструкции. Хорошо отдохнуть и ей.

ПОЭЗИЯ НАШИХ ДНЕЙ

1

На моем столе 36 книжек стихов. И все они — стихи последних лет. Русская пореволюционная поэзия. И не эмигрантская. Лишь 4–5 здешних поэтов, из самых юных, остальные — или вполне «эсесерцы», старые и молодые, или «переходники»: книги их помечены «Берлин — Москва», а сами они — одной ногой здесь, другой там, пока не утвердятся обеими — там.

Новых книг новых поэтов не сорок, конечно, а сорок сороков, но с меня довольно и этих. Чтобы проследить общую линию современной русской поэзии, мне даже из этих не надо брать непременно всех (что и невозможно): мне нужны самые характерные.

А все-таки будем терпеливы, попробуем разобраться не спеша.

Вот поэты «старые», безвыездно находящиеся в России. Мандельштам, Кузмин… ценности в прошлом известные. Мандельштам, и раньше тяжеловатый — в последних книгах отяжелел непомерно, стал особенно условным, далеким. Рим, Геликон, Перикл, опять Геликон… Мимолетное напоминание вдруг, что поэт — «в черном бархате советской ночи, в бархате всемирной пустоты…». Не очень мягок, должно быть, этот бархат, потому что прорываются такие строчки:


Я от жизни смертельно устал,
Ничего из нее не приемлю…

Нежный Кузмин — с привычными Симонетами, трубочистами, пастушками. Хотя и привычные — но именно в Кузмине, в звуке его голоса, особенно ясна придушенность. Даже не знай мы, что есть у него другие песни — мы бы поняли, в каком он узле:


Связал меня узел,
Напало бессилье…

Но и это говорит не сам Кузмин, нет, Гермес…

Как страшна сегодняшняя стилизация некоторых поэтов. Гермесы и Саламины, Эпиры и Багдады, — как часто они лишь последнее изгнание родного слова из родной земли! Нет, не о всех русских поэтах имеем мы право судить по их последним книгам. Кузмин, Сологуб, Мандельштам и еще другие, — могла ли новая Россия никак не отразиться в их новых стихах? Я утверждаю, что не могла. Я утверждаю, что без физической уду-шенности их сегодняшние книги были бы не этими, а другими. Лишь телом остаются такие поэты в стране, чье имя зачеркнуто. Сердце их, — слово живое, — оттуда изгнано.

Вспоминаю молодого Георгия Маслова (его книжка тоже передо мною). По каким Багдадам странствовала бы теперь его муза, не погибни в Сибири этот чистый стихотворец, нежный любовник родины, ее истории, ее речи? Может быть, и хорошо, что он погиб.

Я, впрочем, не отрицаю, что есть поэты, которые очень натурально занимаются и стилизацией, и красотами всяких дальних стран, не посягая на большее. О таких — в России — я еще буду говорить; но их много и здесь, особенно среди «переходников». Они разны по возрасту, по искренности и по степени близости к окончательному переходу в советскую Россию. Одни, действительно, ничего сказать не имеют кроме —

123