Цепь орхидей. Ротанговый узор.
Кричит павлин. Блеснули Гималаи…
Другие без особенного усилия, сами отказываются от всего, что не Гималаи и даже, если еще и не едут сами в СССР-ию, заранее считаются с ее «законами». Чтобы книжка их проникла туда, они добровольно блуждают по чужим векам, морям (любовные экскурсии также в ходу) и печатают свои книги здесь — по тамошней уродливой орфографии.
Поэты данного типа равно могут быть и талантливыми, и бездарными. Они не боятся, стремясь в Россию, участи Кузми-на, «ослабевшего в узле». Для своего поэтического багажа им довольно той «свободы», которую они надеются встретить на родине. С другой же стороны — там легче следить за новшествами «новой» русской поэзии и не отставать.
Отстать — очень боится, например, Николай Оцуп (он был переходный, ни в тех — ни в сех, не знаю, в каких теперь). Природные свойства его стиха — известная простота, прямые линии; он их изломал, но, к удивлению, из нового приобрел только пошлость. Старается «видеть себя во сне медведем», уверяет, что ему после этого «стало трудно ходить», и тут же возвращается к завитку волос
За коралловым ухом,
Где кожа так душно пахнет,
Как дорожки Летнего сада,
Червопной вервеной листьев,
В холодеющем ветре поэм
Осенних поэм,
Елена!
Действительно, если медведи и холодеющие ветры вервен все, что он имеет сказать, — какой смысл петь их в Берлине? Никто и в Москве на это «слово» не посягнет.
От Оцупа — довольно грамотного и не без способностей, — через «голубые пурпуры» примитивного Фастовича (не цитирую, жалея места) до нечленораздельных сонетов графомана Дукельского — все это одна линия. Дукельский, конечно, недоразумение; читать его взбухшую книгу не будут и там, куда он ее направляет (недаром позаботился, чтобы орфография была законная). Но писать по сонету в день, как пишет здесь, Дукельский может и там вполне невозбранно.
Есть еще группа совсем молодых и не переходных, а совсем здешних поэтов. Несмотря на невыразимо тяжкие условия физического труда, в которых они живут, они все-таки ухитряются пробовать свой голос. Живую душу сохранили, и у некоторых есть строки прелестной свежести, а подчас и новой глубины. Но голоса еще неуверенные, жизнь страшна и тяжела, — как сказать, что выйдет из каждого? В стороне — книжка Вл. Сирина: он старше, много печатался, дарование малояркое. Действительно, его
замирающий напев
Слабый, ласковый, ненужный,
хотя и не оскорбительный. Отдельно я ставлю также молодого Шаховского. Его одного, к несчастию, отметила эмигрантская критика. К несчастью для него самого, главным образом: нет ничего ядовитее незаслуженных похвал, они могут отравить даже серьезное дарование; о начинающем маленьком поэте с первой брошюркой в 3–4 листка — я уж и не говорю. Шаховского постигла глупая случайность, ввиду которой я и останавливаюсь на этом поэте. Его стихи неумело построены, претенциозны и — атавистичны. Именно атавистичны: они возвращают нас к декадентству начала 90-х годов (при охоте, не трудно было бы это доказать) и даже к декадентству третьесортному, не очень грамотному.
Насколько живее, новее Диксон, Холчев, даже Перцов, особенно Диксон. Из него мне очень хочется привести несколько цитат, и если я удерживаюсь, то лишь помня, что и это мое отступление в сторону юных эмигрантских поэтов — незаконно. Не они, а русская поэзия последних годов, ее общая линия и ее сегодняшний день в России — моя главная тема.
Для исследования современной поэзии никакие «ослабевшие» Кузмины, ни старые, ни даже молодые, если таковые имеются, — не годны. Дело не в слабости, а в петле, в узле, который стягивает им горло; для суда же над поэзией того или другого времени, для настоящей ее оценки, нужно брать поэтов полногласных, т. е. таких, которые говорят все, что имеют сказать, все, что хотят сказать.
Только они и «делают» современную поэзию в России.
Поэты свободного слова в России? Там, где сейчас нет свободы ничьей и ни в чем? Или есть она для поэтического слова? Но тогда откуда кузминские узлы?
Нет, конечно: где уничтожена свобода слова — там она уничтожена и для поэтического. Но уничтожители — оставляют, однако, свободу для себя, для собственных слов и для всех, с ними внутренно совпадающих. Стоит быть в совпадающей линии — и вы можете высказывать себя до конца, не опасаясь кузминских узлов: вы — полногласны.
Стоит быть в линии… Примыкать к ней можно весьма разнообразно: сознательно или бессознательно, активно или пассивно, искренно или из расчета; но каждый, кто сейчас, в России, имеет для себя полную свободу слова — находится на стороне преследователей этой свободы, имеет связь, или, по-современному, «смычку», именно с ними, — все равно какого рода, в какой степени.
И говоря о русской поэзии последних годов — мы об этом забывать не должны.
Поэты с кругозором более узким, с темами короткими, не дохватывающими до жизни, — довольно пассивный элемент в «смычке». Многие «недохватывают» нарочно: стараются замкнуть себя в круг самого голого искусства. Они твердят все то же, с небольшими вариациями: искусство довлеет себе, ничто к нему отношения не имеет, и оно ни к чему. Поэзия — есть форма. Содержание — есть формы и т. д. Поэт Мариенгоф из группы недавних «имажинистов», стихотворец неприятный, бессильный, но человек не глупый, прибавляет еще: «Искусство убивает жизнь, а потому жизнь боится искусства». (О. Уайльд говорил, что «искусство рождает жизнь», но как ни скажи — суть дела одна.)