Мечты и кошмар - Страница 29


К оглавлению

29

Каюсь, об этом случае узнали мы без огорчения: по своему же «приказу» получил! Ну, и не до жалости, не до благости было в то время. Уж начинала сказываться «сладкая отрава». Впрочем, худого с соседом не случилось: еще через сколько-то недель видели мы его карточку (уже крымскую, с южного фронта). Сидит, чуть недовольнее прежнего, а на голове живописная повязка: и уж не на кота похож, и не на протоирея, а на муллу или на дервиша. На кота, впрочем, все-таки немножко похож.

Затем — сосед канул. Да, ведь, так, что ни слушка, — и это не на недели, а на долгие годы… Уж давно получили мы право повторять знаменитое четверостишие Баратынского целиком:


Мы пьем в любви отраву сладкую,
Но все отраву пьем мы в ней,
И платим мы за радость краткую
Ей безвесельем долгих дней.

Впрочем, эти «безвеселые» дни мы переносили с мужеством, мы все — чья радость и любовь были в прошлом подлинными. Никто ведь никогда не предаст и не возненавидит свою истинную любовь, хотя бы отравленную; зато не устанет ненавидеть яд, ее погубивший, и отравителей, ей этот яд поднесших.

Умерла? А если, как Джульетта, лишь кажется мертвой? Ромео забыл, что любовь настоящая — не умирает. Будем же терпеть с крепкой стойкостью наше «безвеселье».

Но это — лирика, а во всех странах, во всех сословиях, профессиях и т. д. попадаются люди, в душе которых ни малейшая лирика и не ночевала, как говорится. Этих людей не очень много, меньше, чем думают, но они есть. Подобные экземпляры преобладают среди животных, хотя и тут случается встретить собаку, например, с лирикой. Кошки и коты абсолютно алиричны, что бы про них ни говорили.

Мне давно чудилось, что там, где у обыкновенного геловека произрастает лирика, наш сосед — имеет чрезвычайно гладкое и плоское место, как бы душевную лысину.


Поэтому лишь в первое мгновенье нас ошарашила польская газета, сообщившая о внезапном появлении нашего соседа и даже о прибытии его в Варшаву в каком-то официальном, от большевиков, чине. Исчезал он таинственно, объявился же явно. И после первой минуты удивления неожиданностью, мы поняли, что иначе быть не могло…

Даже по краткой газетной заметке видно, что сосед наш остался ровнехонько таким, как был: разве только удар по черепу еще подчеркнул его натуральные свойства; это бывает. Официальная его миссия с поляками не то, что не удалась, а просто ничего не вышло: отсюда вижу, как он с беспомощной важностью и бесполезной таинственностью пытался что-то шептать и как его брезгливо не слушали. Из поляков были некоторые, знавшие его по прежним, интеллигентско-таинственным приездам в Варшаву. Кое-кто остался, когда кончилась «официальная» часть. И эти, — сообщает варшавская газета, — человека два — три, подсели к нему и с любопытством принялись спрашивать: «Как дошел ты до жизни такой?»

Об ответе газета умалчивает, да что ж? Полякам, конечно, любопытно, а нам, ведь, не очень; и так понимаем.

Сосед в Варшаве действовал только проездом: его ждал пост в Париже, куда он, кажется, благополучно и прибыл, в заведение на рю де Гренелль.

Как будто пост не из важных (я плохо в них разбираюсь), но, конечно, и на нем можно некоторое время вкусно пожить. На свиданье с русскими чиновный сосед и здесь может так же мало рассчитывать, как в Польше; а французы, пожалуй, не станут любопытствовать, «как он до этого дошел»: им в высокой степени наплевать. Но, право, для вкусной жизни ничего такого и не требуется. Особенно если уже имеешь: разбитый череп, сходство с протоиреем и прошлое в виде Приказа № 1. Этим же как раз наш бывший сосед и обладает. Пухом ему да будет его вкусная жизнь.

ОЧЕРКИ И СТАТЬИ

ЛЕКЦИЯ В МИНСКЕ


Я не хочу повторяться, не говорить того, что уже было сказано прошлый раз в этой же зале. Но это очень трудно. Все, что рассказывают и пишут о большевиках трезвые люди, — все это одно и то же. Одно громадное повторение. Трезвых людей не так мало. Трезвых и разумных. Немало, а все-таки гораздо меньше, чем близоруких и сумасшедших. Этим, сколько ни повторяй одно и то же, — напрасно: близорукие не видят, сумасшедшие не слышат.

В Европе сейчас очень много сумасшедших. Немало их и в России; хотя там несколько иное безумие. В России оно, главным образом, среди народа. Когда мы ехали, вот теперь, из Петербурга, то положительно весь вагон был сумасшедший. Вся мужицко-красноармейская толпа, грузная, больная, густая, сдавленная — все это были безумцы. Гляжу с верхней лавки, в состоянии полузадушенности, вниз и слушаю.

Один, обвязанный, солдат, кричит: «Состарела меня эта жисть! Силушки нету!» Я возражаю: «Чего вам стареться, сами же виноваты!»

«Сами! Да ведь взглянуть надо, ведь народ у нас не то что сдурел, а прямо с ума посходил. Нас бы ткнуть в загривок хо-Рошенько, так пришли бы в разум».


Другой вступается:

Мало тебя еще тычут. Всего истыкали, а он скулит.

Это верно, истыкали. Да ведь кто тычет? Надо сказать… Но его перебивают:

— Ладно, молчи, вплоть до расстрела захотел! Дохни сам.

И разговор умолкает. Действительно, повсюду юркие агенты, как фельдшера в психиатрической больнице, следят, чтобы безумцы не буйствовали, чтобы помешательство было тихое.

В Петербурге, на месте, тишина эта легче достигается. Пространства много, людей мало, каждый в одиночку, ну и молчат.

Летом, когда аэропланы жужжали вверху, и люди стекались в кучки, — глядеть, — и то глядели молча; шепота даже своего боятся.

Летняя картина Петербурга была такая: улица длинная, как стрела — и точно зеленая дорога: так заросла травой. Черные точки кое-где посередине: это прохожие, с котомками за плечами. Изредка провоняет, дребезжа, автомобиль: большевицкий, ибо автомобили только правительственные. Их очень мало, и они полуразрушенные. Впрочем, у Зиновьева хороший. Зиновьев — человек жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газетах, выходит ужасно похожим на пышную, старую женщину. Он всегда без шапки. И когда едет на автомобиле, то сидит на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана. Он без нее — никуда, ибо трус первой руки. Впрочем, они все трусы. Троцкий держит себя за семью замками, а когда идет, то охранники его буквально теснят в кольце, давят кольцом.

29